Близким знакомством уэрити и фокса

Дневник сельского священника - Жорж Бернанос

Некоторые ученые дают определения, близкие к только что системщик, лисовод (пользователь браузера Fire Fox), тэшник (играет .. подержанными и старинными книгами / дамские шляпы, шьет одежду, обувь, варит .. ( дружбы / любви, близкими / доверительными отношениями / в знакомстве, в. Башка варит, и все в порядке, . ему придет правительство Фокса — представителя либеральной партии вигов. . Для Роберта Бернса, оторванного от той среды, где его понимали, каждая встреча с творчески близким ему человеком .. Для Роберта знакомство с Сазерлендом, с его женой — талантливой. Героине романа Майе Фокс внезапно открылось, что она обладает способностью общаться с . Аргумент: у близких людей должны быть одинаковые татуировки. У тебя что, совсем котел не варит? Спасибо, Трент, — поблагодарил Зефс. — Могу я предложить вам выпить за наше знакомство?.

Конечно, он может еще рассчитывать, что его признает своим сыном Сатана. Долгонько им придется ждать черного рождества!

Сколько бы они ни подставляли к очагу башмаки, Дьяволу уже обрыдло класть туда свои механические игрушки, которые устаревают, не успеют их изобрести, теперь он бросает людям только крохотный пакетик героина, морфия или еще какую-нибудь ничего ему не стоящую дрянь. Они опустошили все, вплоть до греха. Не всяк развлекается, кто хочет. Ребенку для забавы достаточно грошовой куклы, тогда как старику сводит рот зевотой перед пятисотфранковой игрушкой. Потому, что он утратил дух детства.

Так вот, Господь Бог возложил на церковь обязанность поддерживать в мире этот дух детства, эту непосредственность, эту свежесть. Язычество не было врагом природы, но только христианство ее возвеличивает, одушевляет, подымает до уровня человека, до уровня его мечты.

Хотел бы я, чтобы мне попался в руки какой-нибудь ученый книжный червь, из тех, что обзывают меня обскурантом, я сказал бы ему: И в конце концов, носит же папа белое, а кардиналы — красное. Я вправе нарядиться не хуже самой царицы Савской, потому что я несу радость. И я дал бы ее вам, ничего не требуя взамен, только попросите. Церковь владеет радостью — всей той частью радости, которая отведена нашей юдоли скорби.

И все, что вы сделали в ущерб церкви, вы сделали в ущерб радости. Разве я мешаю вам высчитывать прецессию равноденствия или разлагать атомы?

Научись вы даже создавать жизнь, какой толк, если смысл жизни вами утрачен? Вам остается только пустить себе пулю в лоб среди всех ваших колб. Да создавайте себе жизнь, сколько хотите! Тот образ смерти, который вы предлагаете, мало-помалу отравляет сознание сирых мира сего, постепенно затемняет, обесцвечивает их последние радости.

Как-то вы еще просуществуете, пока ваша промышленность и ваши капиталы позволяют вам превращать мир в ярмарку при помощи машин, которые вертятся с головокружительной скоростью под рев труб и вспышки потешных огней.

Но подождите, подождите — наступит первая четверть часа тишины. И тут люди услышат Слово — нет, не то, которое они отвергли, не то, что спокойно возвещало: Он произнес эти последние слова так мрачно, что я, наверно, побледнел или, точнее, пожелтел, ибо такова, увы, последние несколько месяцев моя манера бледнеть, — потому что он налил мне еще стаканчик можжевеловой, и мы заговорили о другом. Его веселость не показалась мне ни фальшивой, ни даже наигранной, думаю, она ему свойственна по природе, у него веселая душа.

Но его взгляду не сразу удалось достичь с ней согласия. Когда я, уходя, склонился перед ним, он перекрестил мой лоб большим пальцем и сунул мне в карман сто франков: Ну, проваливай и никогда не рассказывай дуракам о наших разговорах.

Помощник мэра вошел в кухню за моей спиной, я резко поднялся со стула, не успев даже стряхнуть очистки; я чувствовал себя смешным. Он, впрочем, принес добрые вести: Я смогу, таким образом, сберечь двадцать су в неделю, которые плачу мальчику-певчему за то, что он носит воду. Он взял себе манеру смотреть на меня с улыбкой, в общем даже благожелательной и вызывающей меня на разговор, но такой, словно, что бы я там ни сказал, это не может иметь решительно никакого значения.

К тому же подобный разговор приличней будет завести у него дома. Предлог для посещения у меня есть, поскольку его супруга тяжело больна и уже несколько недель не выходит. Она, кажется, неплохая женщина и прежде, как мне говорили, довольно аккуратно посещала службы.

Самые простые из моих обязанностей отнюдь не самые легкие, напротив. У скотины потребности малые, неизменно одни и те же, не то что у людей!

Я сыт по горло разглагольствованиями о простоте сельских жителей. Я сам крестьянский сын и склонен скорее думать, что они чудовищно сложны. В Бетюне, когда я начинал как викарий, молодые рабочие, бывшие на нашем попечении, едва был сломан первый лед, пустились откровенничать со мной, им ужасно хотелось понять себя, чувствовалось, что их просто переполняет симпатия к.

Крестьянин любит себя редко, и если он проявляет такое жестокое равнодушие к тем, кто любит его, дело вовсе не в том, что он не верит в это чувство — он, скорее, пренебрегает. Он, конечно, не слишком старается побороть собственные недостатки или пороки.

Волчок () - фильм - обсуждение - российские фильмы и сериалы - Кино-Театр.РУ

Но вместе с тем и не питает никаких иллюзий на этот счет — он сжился с ними, притерпелся к ним, считая заведомо неисправимыми, и на протяжении всей жизни стремится только удержать в узде этих бесполезных и дорогостоящих зверей, тратя по возможности меньше на их прокорм.

И поскольку нередко аппетит этих чудовищ, таимых от окружающих в немоте крестьянских жизней, с годами растет все больше, постаревшему человеку становится так трудно вынести себя самого, что ему нестерпимо всякое выражение симпатии со стороны, он подозревает тут своего рода сообщничество с внутренним врагом, мало-помалу пожирающим его силы, труд и достаток.

Что сказать этим несчастным? Случается видеть на смертном одре старика-развратника, чья скупость была всего лишь горькой отместкой, добровольным самоистязанием, наказанием, которое человек сам налагал на себя долгие годы с неукоснительной строгостью.

И уже на пороге агонии какое-нибудь слово, исторгнутое томительным страхом, вдруг выдает эту неугасимую ненависть к себе, которой, быть может, нет прощенья. Полагаю, мое решение обойтись без услуг домоправительницы, принятое две недели назад, истолковано неправильно. Осложняет дело еще то, что ее мужа, г-на Пегрио, недавно наняли в замок охранять охотничьи угодья.

Вчера он даже дал присягу в Сен-Ваасте. А я-то еще счел себя очень ловким, купив у него бочоночек вина! Я напрасно потратил на это двести франков, присланных тетей Филоменой, поскольку г-н Пегрио теперь отказался от обязанностей коммивояжера бордоской фирмы, хотя и передал ей мой заказ. Всю выгоду от этого скромного проявления моей щедрости, наверно, извлечет его преемник. Я рассчитывал, что этот дневник поможет мне удержать разбегающиеся мысли в тех редких случаях, когда мне выпадает минута сосредоточиться.

Я представлял себе, что он будет своего рода беседой между Господом Богом и мною, продолжением молитвы, неким способом обойти ее трудности, порой все еще кажущиеся мне непреодолимыми, возможно, из-за мучительных колик в животе. Но оказалось, что дневник приоткрыл мне, какое огромное, какое чрезмерное место занимают в моей жалкой жизни тысячи мелких бытовых забот, от которых я, как мне иногда казалось, избавился.

Я понимаю, что Господь не отвергает наших тревог, даже самых ничтожных, что он ничем не брезгует. Но зачем закреплять на бумаге то, о чем мне, напротив, следовало бы постараться тут же забыть? Хуже всего, что, поверяя все это дневнику, я испытываю неизъяснимое, сладостное чувство, и уже одно это должно было бы насторожить. Заполняя каракулями при свете лампы эти страницы, которых никто никогда не прочтет, я ощущаю незримое присутствие рядом с собой кого-то, безусловно не Бога, скорее уж некоего друга, созданного по моему собственному образу и подобию, хотя и отличного от меня, иного по своей сути… Вчера вечером я вдруг с необыкновенной остротой ощутил это присутствие и даже поймал себя на том, что склоняю голову к какому-то воображаемому слушателю, охваченный внезапным желанием заплакать, которого тут же устыдился.

Впрочем, лучше уж довести этот опыт до конца — я хочу сказать, продолжать его, по крайней мере, еще несколько недель.

Я даже попытаюсь записывать все, что придет в голову, без всякого отбора мне случается еще иногда колебаться, примеривая тот или иной эпитет, править себяа потом засуну эти бумажки поглубже в ящик и перечитаю их некоторое время спустя на свежую голову.

II Сегодня, после обедни, у меня был долгий разговор с мадемуазель Луизой. До сих пор я редко виделся с ней в церкви по будним дням, поскольку ее положение гувернантки в замке обязывает нас обоих к предельной сдержанности. Г-жа графиня ее очень ценит. М-ль Луиза, кажется, намеревалась принять постриг, уйти в монахини, в орден св. Клары, но посвятила себя заботам о престарелой больной матери, умершей только в прошлом году.

Дневник сельского священника — Жорж Бернанос

Оба мальчика ее обожают. К сожалению, старшая дочь, м-ль Шанталь, не проявляет к ней никакой симпатии и как будто даже находит удовольствие в том, чтобы унижать ее, обращаясь как с прислугой. Это, возможно, всего лишь детские выходки, но они жестоко испытывают терпение м-ль Луизы, которая, как мне известно от г-жи графини, происходит из очень хорошей семьи и получила превосходное воспитание.

Мне дано было понять, что в замке одобряют мое решение обойтись без домоправительницы. Там считают, однако, предпочтительней, чтобы моим хозяйством все же раз или два в неделю занималась приходящая прислуга, хотя бы из принципа.

Конечно, это — вопрос принципа. Дом священника, в котором я живу, весьма комфортабелен; если не считать замка, он самый красивый в округе, — и при этом стану сам стирать белье! Тут могут увидеть вызов. Вероятно, я также не вправе жить иначе, чем мои собратья, которые ничуть не состоятельней меня, но более умело распоряжаются своими скромными ресурсами.

Я искренне убежден, что мне совершенно безразлично, как жить бедно или богато, но пусть бы уж наши верхи решили этот вопрос раз и навсегда. От нас требуют обстановки буржуазного благополучия, которая нам не по карману.

Сохранить достоинство можно и в нужде. К чему поддерживать видимость? И к чему делать из нас нищих? Я утешал себя мыслью, что буду преподавать начала закона божьего, давать частные уроки, готовя детей к первому причастию, в соответствии с пожеланием святого папы Пия X.

Еще и сейчас сердце мое разрывается от нежности, едва я заслышу с кладбища жужжание их голосов и постукивание этих маленьких сабо, подбитых железом, на пороге церкви. Я не преступил бы границ, разумеется! Но я был так горд в общем, что мне предстоит объяснять не дроби или гражданское право, заниматься не этим ужасным наглядным обучением, которое и в самом деле всего лишь наглядно, не более.

Человеку обучаться у вещей! К тому же я давно избавился от мучительного страха, присущего, думаю, любому молодому священнику, вынужденному оперировать некоторыми словами, некоторыми образами, — страха вызвать смешки.

Страха двусмысленности, который пресекает всякий порыв и невольно заставляет держаться в пределах суровых доктринальных поучений, формулируемых на языке, совершенно истертом, но зато проверенном, так что он никого не задевает и обладает хотя бы достоинством, благодаря самой своей неопределенности и скуке, отбивать всякую охоту к ироническим комментариям. Слушая нас, слишком часто можно подумать, что мы проповедуем какого-то бога спиритуалистов, верховное существо, не знаю что там еще, во всяком случае, нечто вовсе не похожее на Господа нашего, познанного нами, как нашего чудесного живого друга, который сострадает нашим горестям, сопереживает нашим радостям, разделит нашу агонию и примет нас в свои объятия, на грудь.

Я сразу ощутил сопротивление мальчиков и умолк. В конце концов не их вина, если слишком раннее — неизбежное — знакомство с животными дополняется теперь еженедельными киносеансами. Но девочки оставили мне некоторую надежду, в особенности Серафита Дюмушель. Это лучшая моя ученица на уроках катехизиса, веселая, аккуратненькая, и взгляд у нее хотя и чуть дерзкий, но чистый.

У меня мало-помалу сложилась привычка выделять ее среди менее внимательных подружек, я часто ее спрашивал, получалось, что я и говорю как бы для. На прошлой неделе, выдавая в ризнице еженедельную награду за успехи — благочестивую картинку, — я безотчетно положил ей руки на плечи и спросил: Кажется, что время тянется слишком долго? Я опешил, хотя не так уж, впрочем, и возмутился — я ведь знаю, как лукавы дети.

Ты так хорошо меня слушаешь! Тут в ее личике проступила какая-то жесткость, и она ответила, пристально глядя на меня: Я, естественно, сделал вид, что не слышал ее слов, мы вышли из ризницы вместе, и остальные девочки, шушукавшиеся между собой, внезапно умолкли, а потом расхохотались.

Ясно было, что они сговорились заранее. После этой истории я пытался вести занятия так же, как и прежде, не поддаваясь затеянной ими игре. Но бедняжка, без сомнения подстрекаемая другими, преследует меня, корча исподтишка гримасы, кокетничает, строит из себя взрослую женщину и вызывающе задирает юбку, чтобы затянуть потуже шнурок, который служит ей подвязкой. Господи, дети всегда дети, но откуда такая враждебность в этих малютках? Что я им сделал?

Монахи приемлют муки ради душ. А мы приемлем муки от душ. Эта мысль, посетившая меня вчера вечером, всю ночь бодрствовала у моей постели, как ангел. Сегодня три месяца, как я получил назначение в Амбрикур. Усердно молился утром за мой приход, за мой бедный приход — за мой первый и, не исключено, последний приход, ибо я хотел бы здесь и умереть.

Слово, которое невозможно произнести без волнения, — что я говорю! А между тем пока за ним стоит для меня только нечто смутное. Я знаю, что мой приход действительно существует, что мы связаны навечно, ибо он живая частица нетленной церкви, а не какая-нибудь административная фикция.

Но я хотел бы, чтобы Господь отверз мне глаза и уши, дал увидеть лицо моего прихода, услышать его голос. Не слишком ли многого я прошу? Это, должно быть, мягкий, печальный, терпеливый взгляд, я представляю себе, что он немного похож на мой собственный, когда я перестаю сопротивляться и отдаюсь течению той великой незримой реки, которая несет нас всех вперемешку, живых и мертвых, в глубины Вечности.

И не взгляд ли это всего христианского мира, всех приходов или даже… возможно, всего рода человеческого? Тот, что узрел Господь с высоты креста. Да простится им, ибо не ведают, что творят… Мне пришло в голову использовать этот пассаж, несколько его обработав, в воскресной проповеди. Бог ведает, однако, что я был совершенно искренен! Но в образах, чересчур тронувших наше сердце, всегда есть нечто нечистое. Убежден, что торсийский протоиерей осудил бы.

Выходя после обедни, г-н граф сказал мне своим странным голосом, чуть в нос: Мадемуазель Луиза передала мне приглашение отобедать в замке в следующий вторник. Хотя меня несколько стесняло присутствие м-ль Шанталь, я тем не менее собирался ответить отказом, но м-ль Луиза незаметно сделала мне знак, чтобы я принял приглашение.

Во вторник ко мне опять придет прислуга. Г-жа графиня столь добра, что платит ей за один рабочий день в неделю. Мне было до такой степени стыдно за свое белье, что я побежал с утра в Сен-Вааст и купил три сорочки, кальсоны, носовые платки, короче, мне едва хватило ста франков г-на торсийского кюре, чтобы покрыть этот крупный расход. Кроме того, мне придется кормить ее обедом, а женщина, которая работает, нуждается в приличной пище.

К счастью, тут пригодится мое бордо. Вчера я разлил его в бутылки. Оно показалось мне несколько мутным, но тем не менее ароматным. Дни проходят, проходят… До чего же они пусты! С повседневными обязанностями я еще как-то справляюсь, но выполнение той скромной программы, которую наметил для себя, всякий раз откладываю на завтра. А сколько времени отнимает у меня хождение!

Одна из деревень, приписанных к приходу, в трех километрах от церкви, другая — в пяти. От велосипеда толку мало, так как, если я подымаюсь на нем в гору, особенно натощак, у меня начинаются чудовищные боли в желудке. Мой приход, такой крохотный на карте!. Но ведь если взять какой-нибудь школьный класс, где всего двадцать или тридцать учеников примерно одного возраста и одного социального положения, послушных одной дисциплине и обучающихся одним и тем же предметам, то и там учитель начинает разбираться в своих воспитанниках только во второй четверти… Мне чудится, что моя жизнь, что все мои силы уйдут в песок.

Мадемуазель Луиза приходит теперь ежедневно к святой обедне. Но она появляется и исчезает так быстро, что я иногда даже не успеваю заметить ее присутствия. Не будь ее, церковь оставалась бы пуста. Вчера встретил Серафиту в сопровождении г-на Дюмушеля. Лицо этой девочки меняется день ото дня: Пока я разговаривал с нею, она глядела на меня с таким стесняюще пристальным вниманием, что я не мог не покраснеть.

Быть может, мне следовало бы предупредить ее родителей. На листке, оставленном, без сомнения, умышленно в одном из катехизисов и найденном мною сегодня утром, чья-то неумелая рука нарисовала женскую фигурку и надписала: Поскольку книги я раздаю без всякого порядка, как попало, автора этой шутки искать бесполезно. Напрасно я твержу себе, что без такого рода неприятностей не обходятся даже самые лучшие учебные заведения, это успокаивает меня лишь отчасти.

Учитель всегда может довериться начальству, выждать. Но ангел не вернулся. Вчера пришла г-жа Пегрио. Она так явно выражала недовольство платой, положенной г-жой графиней, что я счел должным прибавить пять франков из собственного кармана.

Вино я, очевидно, разлил в бутылки преждевременно и без необходимых предосторожностей, так что оно испорчено. Я нашел в кухне бутылку почти непочатой. Конечно, характер у этой женщины тяжелый и манеры неприятные. Но нужно быть справедливым: Я почти никогда не ощущаю поэтому, что сделал человеку приятное, может, как раз из-за того, что мне этого очень хочется. Людям кажется — я дал скрепя сердце. Во вторник мы собрались у эбютернского кюре на ежемесячную лекцию.

Тема, рассмотренная г-ном аббатом Тома, лиценциатом исторических наук: Поистине, состояние церкви в XVI веке заставляет содрогнуться. Пока лектор излагал свой предмет, поневоле несколько однообразный, я наблюдал за лицами слушателей и не находил в них ничего, кроме вежливого любопытства, в точности как если бы мы собрались на чтение каких-нибудь глав из истории фараонов. Это внешнее безразличие некогда выводило меня из. Теперь я вижу в нем свидетельство великой веры, возможно, также — великой безотчетной гордости.

Ни одному из этих людей не пришло бы на ум, что церковь в опасности, какие бы к тому ни были основания. Моя собственная убежденность, разумеется, ничуть не меньше, но, возможно, она другого рода.

Их спокойная уверенность приводит меня в ужас. В конце концов церковь не некий идеал, который предстоит воплотить, она существует, и они внутри. После лекции я позволил себе робко намекнуть на программу, намеченную мною для. О половине пунктов я еще умолчал. Им нетрудно было мне доказать, что ее выполнение, даже частичное, потребовало бы сорока восьми часов в сутки и такого личного влияния, которого у меня нет, да, возможно, никогда и не.

К счастью, общее внимание отвлек от меня лэнбрский кюре, он, будучи крупным специалистом в этой области, великолепно осветил проблему деревенских касс взаимопомощи и сельскохозяйственных кооперативов.

Возвращение домой было довольно унылым, моросило. Как ни мало я выпил, от вина у меня ужасно разболелся живот. Нет сомнения, с осени я сильно исхудал и выгляжу, должно быть, все хуже и хуже, с некоторых пор меня уже и не спрашивают о моем здоровье. Неужели у меня не хватит сил! Как я ни стараюсь, мне трудно поверить, что Господь возьмет у меня все — до конца, воспользуется мною, как всеми остальными.

С каждым днем меня все больше поражает собственное неведение самых элементарных деталей практической жизни, которые, кажется, известны каждому без всякого обучения, как бы интуитивно Конечно, я не глупее других, и когда придерживаюсь общепринятых формул, запоминающихся без труда, может создаться впечатление, что я все понимаю.

Но эти слова, имеющие для всех точный смысл, мне, напротив, кажутся почти неотличимыми друг от друга до такой степени, что я, случается, употребляю их невпопад, как плохой игрок, который ходит не с той карты. Во время дискуссии о деревенских кассах взаимопомощи у меня было ощущение, что я ребенок, по недоразумению присутствующий при беседе взрослых.

Вполне вероятно, что мои собратья разбирались во всем этом ничуть не лучше меня, несмотря на брошюры, которыми нас засыпают. Но меня поразило, как быстро они все это схватывают. По преимуществу они бедны и мужественно мирятся со своим положением. Тем не менее все, касающееся денег, оказывает на них какое-то магическое воздействие. Их лица тотчас приобретают серьезность, самоуверенность, перед которой я теряюсь, умолкаю, начинаю испытывать что-то похожее на почтение. Боюсь, я никогда не стану практичным, жизненный опыт тут не поможет.

На взгляд поверхностного наблюдателя я ничем не отличаюсь от своих собратьев, я такой же крестьянин, как все. Но я потомок людей крайне бедных издольщиков, поденщиков, батрачек, — у нас нет чувства собственности, мы его явно растеряли на протяжении столетий. В этом мой отец походил на деда, а тот на своего отца, умершего от голода в чудовищную зиму года. Монетка в двадцать су жгла им карман, и они спешили найти приятеля, чтобы тут же ее пропить. Мои однокашники по семинарской школе не обманывались на этот счет: И если бы мне недоставало только чувства собственности!

Боюсь, что повелевать я умею не больше, чем обладать. А это куда серьезнее. Случается, что посредственные, мало одаренные ученики выбиваются в первые ряды. Они там никогда не блистают, ясное. Я не собираюсь себя переделать, я просто подавлю в себе отвращение.

Если я должен посвятить себя прежде всего душам, я не могу не разобраться в тех заботах, в сущности вполне законных, которые занимают такое большое место в жизни моих прихожан. Читает же у нас учитель — хотя он и парижанин — лекции о севообороте и удобрениях.

Я немедленно впрягусь во все эти дела. Необходимо также, чтобы мне удалось создать спортивное общество, по примеру большинства моих собратьев. Молодые прихожане интересуются футболом, боксом и велосипедными гонками. Неужели я откажу им в удовольствии поспорить обо всем этом на том основании, что развлечения такого рода — тоже вполне, конечно, законные! Состояние здоровья не позволило мне выполнить свой воинский долг, и было бы смешно, если бы я попытался принять участие в их играх.

Вчера вечером, написав эти строки, я преклонил колени подле кровати и помолился Господу Богу, чтобы он благословил решение, только что принятое мною. И внезапно мною овладело ощущение, что все мечты, упования, честолюбивые замыслы моей юности рухнули; дрожа от озноба, я лег в постель, но уснул только на заре. Мадемуазель Луиза просидела сегодня утром всю святую обедню, закрыв лицо руками.

Читая последнее Евангелие, я хорошо видел, что она плакала. Тяжко быть одному, еще тягостней делить свое одиночество с равнодушными и неблагодарными.

С тех пор как мне взбрела в голову несчастная мысль рекомендовать управляющему г-на графа моего старого товарища по церковной школе, который представляет в наших краях крупную фирму химических удобрений, учитель перестал со мной здороваться. Он, кажется, сам представляет другую фирму, бетюнскую. В следующую субботу мне предстоит отужинать в замке. Поскольку главная, если не единственная, цель этого дневника приучить себя к полной откровенности с самим собой, я должен признаться, что ничуть не раздосадован, скорее даже польщен… И я этого не стыжусь.

Хозяева замка пользовались, как говорится, неважной репутацией у нас в семинарии, и молодой священник, безусловно, должен держаться независимо по отношению к людям светским. Но и в этом вопросе, как и во множестве других, я потомок бедняков, никогда не знавших ни зависти, ни озлобления крестьянина-собственника, который до седьмого пота бьется с неплодородной почвой, а рядом с ним какой-нибудь бездельник получает с той же самой земли ренту, не пошевелив пальцем.

Мы — мой род — так давно уже не имели никакого дела с сеньорами! Нами на протяжении веков помыкал как раз этот крестьянин-собственник, а нет на свете хозяина жестче, хозяина, на которого было бы так трудно угодить. Получил письмо от аббата Дюпрети, весьма странное. Аббат Дюпрети был моим одноклассником в духовном училище, потом учился еще где-то и, по последним слухам, получил назначение младшим священником в небольшой приход амьенской епархии — тамошний кюре, будучи больным, добился, чтобы ему дали кого-то в помощь.

Я сохранил о Луи Дюпрети очень живое, почти нежное воспоминание. Нам тогда ставили в пример его набожность, хотя я лично находил, что он слишком уж нервен, чересчур чувствителен. В третьем классе наши места в часовне были. Мне нередко доводилось слышать, как он всхлипывает, закрыв лицо очень бледными руками, неизменно перепачканными в чернилах.

Письмо отправлено из Лилля где, как мне помнится, у одного из его дядей, отставного сельского полицейского, действительно была бакалейная лавочка. Меня удивляет, что в письме нет и намека на его службу, с которой он, возможно, вынужден был расстаться — по состоянию здоровья, должно быть; поговаривали, что ему грозит туберкулез. Отец и мать его умерли от этой болезни.

С тех пор как у меня нет домоправительницы, почтальон взял привычку подсовывать письма под дверь. Я нашел запечатанный конверт случайно, перед тем как лечь в постель. Это для меня минута очень неприятная, и я всегда ее оттягиваю, насколько. Боль в животе, как правило, вполне терпима, но ужасно надоедлива, неотступна.

Мало-помалу сосредотачиваешься на ней, мысли вязнут, собираешь все свое мужество, чтобы не встать. Я редко поддаюсь, впрочем, этому искушению, так как в доме холодно. Я распечатал конверт, в предчувствии какой-то дурной новости, даже хуже — сцепления дурных новостей.

Склонность, конечно, досадная, что поделаешь. Тон письма мне не нравится. Я нахожу в нем какую-то деланную веселость, почти непристойную, если предположить, что мой бедный друг, очевидно, не может, во всяком случае в данный момент, выполнять свои обязанности.

Мне вспоминается, что будучи куда более блестящим учеником, чем я, он мною даже несколько пренебрегал. Я, естественно, от этого любил его еще сильней. Поскольку он просит, чтобы я срочно приехал повидаться с ним, скоро все разъяснится. Я очень озабочен предстоящим визитом в замок. От первого разговора зависит, возможно, успех больших планов, которыми я так дорожу и которые могли бы быть осуществлены с помощью денег и влияния г-на графа.

Как водится, моя неопытность, глупость и дурацкое невезенье усложняют, точно назло, самые простые вещи. Так, например, моя красивая теплая сутана, которую я берег для торжественных случаев, стала мне теперь широка. К тому же г-жа Пегрио, по моей, впрочем, собственной просьбе, вывела на ней пятна, но так неумело, что от бензина остались отвратительные следы. Точно радужные круги, расплывшиеся на слишком жирном бульоне.

Идти в замок в своей будничной сутане, много раз чиненной, в особенности на локтях, мне как-то неприятно. Еще подумают, будто я выставляю напоказ свою бедность. Всякое ведь может в голову прийти. Мне хотелось бы также, чтобы я был в состоянии есть — хотя бы настолько, чтобы не привлекать к себе внимания. Но тут ничего нельзя предвидеть заранее, мой желудок так капризен! Едва что-нибудь не так, справа появляется знакомая боль, ощущение какой-то рези, колики.

Пересыхает во рту — я не в силах проглотить ни куска. Все это досадные пустяки, не. Я переношу их довольно стойко, я не неженка, тут я в мать.

Бедняки понимают под этим, как мне кажется, неутомимую хозяйку, которая никогда не болеет и умирает сразу, так что не заставляет за собой ходить.

Господин граф похож скорее на крестьянина, вроде меня самого, чем на одного из тех богатых промышленников, с которыми мне доводилось встречаться прежде, в бытность мою викарием.

Он в два счета преодолел мое смущение. Какой властью обладают эти люди высшего света, казалось бы ничем почти не отличающиеся от других, но делающие все на свой особый лад! Обычно мне становится не по себе от малейших проявлений предупредительности, здесь же со мной обращались даже почтительно, давая, однако, понять, что этим уважением я обязан только своему сану.

Она была в домашнем платье, очень простом, на седеющих волосах что-то вроде мантильи, напомнившей мне ту, которую накидывала по воскресеньям моя бедная мама. Я не мог устоять и сказал ей об этом, но выразился так неловко, что сомневаюсь, поняла ли она. Мы посмеялись вместе над моей сутаной. Во всяком другом месте, думаю, сделали бы вид, будто ничего не замечают, и это было бы для меня пыткой.

С какой свободой эти дворяне говорят о деньгах и обо всем, что с ними связано, какая сдержанность, какое изящество! Кажется даже, что откровенная, неприкрытая бедность внушает им полное к тебе доверие, создает между ними и тобой своего рода сообщническую близость.

Я особенно это почувствовал, когда к кофе пожаловали с визитом г-н и г-жа Верженн в прошлом очень богатые мукомолы, купившие год назад замок Рувруа. В ироническом взгляде г-на графа после их ухода недвусмысленно читалось: Я полагаю, что впечатление, которое я сейчас так неумело анализирую, не объясняется одной только учтивостью, пусть даже искренней. Одним хорошим воспитанием здесь всего не объяснишь. Конечно, мне хотелось бы, чтобы г-н граф отнесся с большим энтузиазмом к моим планам занять молодежь, создать спортивное общество.

Пусть он даже не хочет сам приложить к этому усилий, но почему отказать мне в предоставлении небольшого участка в Латрилер и старой риги, которая сейчас пустует и в которой легко было бы устроить зал для игры, лекций, кинозал, наконец? Я хорошо знаю, что просить умею не лучше, чем давать, людям нужно время на раздумье, а я вечно надеюсь на какой-то немедленный душевный отклик, ответный порыв. Я покинул замок очень поздно, слишком поздно. Я и прощаться не умею, только бросаю косые взгляды на циферблат и при каждом обороте стрелки выражаю поползновение откланяться, хозяева из вежливости протестуют, а я не смею этим пренебречь.

Так может продолжаться часами! Наконец, я ушел, сам уже не помня, что наговорил, но настроенный доверчиво, радостно, с ощущением, что произошло что-то хорошее, замечательное, чем мне хотелось бы тут же поделиться с другом. Еще немного, и я припустил бы бегом по дороге к дому. Я люблю возвращаться домой по Жеврской дороге и почти ежедневно, даже когда дождливо и ветрено, присаживаюсь у вершины откоса на ствол тополя, неведомо почему забытый здесь много зим тому назад и уже слегка подгнивший.

Он покрыт, словно кожухом, паразитической растительностью, которая кажется мне то отталкивающей, то прелестной, в зависимости от настроя моих мыслей или погоды. Именно здесь я надумал завести этот дневник, и, полагаю, подобная идея даже не пришла бы мне на ум ни в каком ином месте.

В этом краю лесов и лугов, перерезанных живыми изгородями, яблоневыми посадками, я не нашел бы другого наблюдательного пункта, откуда деревня предстала бы мне вся целиком, словно собранная в горсти.

Я смотрю на нее и никогда не встречаю ответного взгляда. Не думаю, впрочем, чтобы она вовсе не знала обо. Но она словно повернулась ко мне спиной и наблюдает за мною искоса, прижмурив веки, как кошка. Чего она от меня хочет? Да и хочет ли чего? Кто-нибудь другой, например, какой-либо богач, мог бы оценить отсюда все эти глинобитные дома, высчитать, какова площадь полей и пастбищ, помечтать, что вот он выложил необходимую сумму и теперь владеет деревней. Как бы я ни старался, отдай я ей даже всю свою кровь до последней капли мне и вправду иногда грезится, что она распяла меня на кресте, здесь на вершине, и теперь хотя бы смотрит, как я умираюмоей она не станет.

Я гляжу на нее сейчас, такую светлую, свежую по случаю дня всех святых стены домов только что выбелены известкой, подцвеченной бельевой синькойи все равно не могу забыть, что она стоит здесь уже века, и ее древность пугает.

Задолго до того как была выстроена в XV веке церквушка, где я всего лишь прохожий, деревня уже терпеливо сносила жару и холод, дождь, ветер, солнце, то преуспевала, то впадала в нищету, вцепившись в этот клочок земли, из которого пила соки и которому возвращала своих мертвецов.

До чего же сокровенен, до чего глубок ее опыт! Она поглотит и меня, как поглотила других, наверняка скорее, чем. Иногда мне приходят в голову мысли, которыми я не смею ни с кем делиться, хотя они не кажутся мне безумными, отнюдь.

К примеру, кем стал бы, во что превратился бы я, смирись я с ролью, предначертанной для меня желанием многих католиков, пекущихся в первую очередь об охране общественных устоев, то есть в конечном итоге об охране своего собственного положения.

Нет, я не обвиняю этих господ в лицемерии, они вполне искренни. Разве мало людей, объявляющих себя сторонниками порядка, защищают всего лишь укоренившиеся привычки, подчас просто даже лексикон, понятия которого так отполированы, обточены долгим употреблением, что все оправдывают, ничего не ставя под сомнение?

В этом-то и заключается одна из самых непостижимых напастей, выпавших на долю человека, — он вынужден доверять самое драгоценное свое достояние чему-то до такой степени непостоянному, до такой степени, увы, податливому, как слово. Нужно немалое мужество, чтобы всякий раз выверять инструмент, подгоняя к его собственному замку. Как правило, предпочитают схватить что попало, нажать чуть посильнее и, если язычок замка дрогнул, на этом успокаиваются. Я восхищаюсь революционерами, они идут на все, чтобы взорвать динамитом крепостные стены, а ведь, будь они людьми благонамеренными, у них в руках была бы связка ключей, которая позволила бы им спокойно войти через ворота, никого даже не разбудив.

Получил сегодня новое письмо от своего старого друга, еще более чудное, чем первое. Кончается оно следующими словами: Тем не менее я не в обиде на болезнь, она даровала мне досуг, в котором я так нуждался и которого у меня без нее никогда бы не.

Я только что провел полтора года в санатории. Это дало мне возможность серьезно углубиться в загадку бытия. Если ты поразмыслишь, то придешь, я полагаю, к тем же выводам, что и.

В этих словах доказательство, что мои притязания скромны, я не бунтовщик. Напротив, я храню превосходные воспоминания о наших учителях. Зло не в доктринах, но в том воспитании, которое наши наставники получили сами и передали нам, не умея думать и чувствовать по-иному. Это воспитание сделало из нас индивидуалистов, одиночек. В сущности, мы так и не вышли из состояния детства, мы только и делали, что выдумывали — выдумывали свои горести, свои радости, выдумывали Жизнь, вместо того чтобы жить.

Так что теперь, прежде чем осмелиться сделать шаг за пределы нашего мирка, мы вынуждены начинать все сначала. Это трудная работа, и ее не сделаешь, не поступившись самолюбием, но одиночество еще труднее, тебе предстоит это понять.

Не следует рассказывать обо мне в твоем кругу. Увы, наше общество устроено так, что счастье в нем всегда выглядит подозрительно. Полагаю, что христианское учение определенного толка, весьма далекое от духа Евангелий, сыграло известную роль в выработке предрассудков, общих для верующих и неверующих.

Уважая свободу других, я до сих пор предпочитал хранить молчание. Я много думал, прежде чем решился нарушить его сегодня в интересах лица, заслуживающего всяческого уважения. Хотя мое здоровье за последние месяцы значительно улучшилось, у меня есть серьезные тревоги, которыми я с тобой поделюсь. Inveni Portum… Почтальон вручил мне письмо, когда я вышел утром, направляясь на урок закона божьего. Я прочел его на кладбище, в нескольких шагах от Арсена, начинавшего рыть могилу для г-жи Пиноше, которую хоронят завтра.

Он тоже углублялся в загадку бытия. После его жалкой тирады, продуманной так тщательно я точно вижу его перед собой почесывающим висок кончиком ручки, как в былые временаэти детские слова, которых он не может удержать, которые сорвались… На минуту я попытался убедить себя, что все придумал, что за ним попросту ухаживает кто-то из родных.

К сожалению, насколько я знаю, у него нет никого, кроме сестры, служанки кафе в Монтре. Ну и пусть, все равно поеду. Меня навестил г-н граф. Он был очень любезен, как всегда, одновременно почтителен и фамильярен. Попросил у меня позволения закурить свою трубку и оставил мне двух кроликов, подстреленных им в Совелинском лесу. Я не осмелился сказать ему, что мой желудок принимает сейчас только черствый хлеб. Это рагу обойдется мне в половину рабочего дня г-жи Пегрио, которая даже не полакомится приготовленным блюдом, поскольку вся семья полевого сторожа кроликами сыта по горло.

Я, правда, могу отправить остатки с мальчиком-певчим моей старой звонарше, но только когда стемнеет, чтобы не привлекать ничьего внимания.

И без того уже слишком много разговоров о моем дурном здоровье. Многие из моих проектов не по вкусу г-ну графу.

Он предостерегает меня, подчеркивая в особенности дурные умонастроения местных жителей, которые, как он говорит, обожрались после войны и нуждаются теперь в том, чтобы немного повариться в собственном соку. Пусть сами сделают первый шаг. Граф — племянник маркиза де ла Рош-Масе, чье поместье находится всего в двух лье от моей родной деревни. Он проводил там некогда каникулы и хорошо помнит мою бедную маму, которая была тогда ключницей в замке и подкармливала его огромными ломтями хлеба с маслом, втайне от покойного маркиза, очень скупого.

Я, впрочем, сам, не подумавши, спросил его об этом, но он тотчас ответил, очень мило, без тени стеснения.

Майя Фокс. Начало

Такая еще молодая в ту пору и такая бедная, она умела внушить уважение к себе, симпатию. Г-н граф не говорит: Если бы эти строки попались когда-нибудь на глаза человеку стороннему, он наверняка счел бы меня весьма наивным. И я, без сомнения, действительно таков, ибо, уж конечно, нет ничего низкого в своего рода восхищении, которое внушает мне этот человек, внешне такой простецкий, подчас даже легкомысленный, с виду — вечный школьник, резвящийся на вечных каникулах.

Я не считаю его умней других, и, говорят, он довольно прижимист со своими арендаторами. Нельзя сказать также, что это образцовый прихожанин, ранней воскресной обедни он не пропускает никогда, но у святого причастия я его еще не видел ни разу. Не знаю даже, говеет ли он на пасху. Как же получилось, что он сразу занял подле меня место — увы, слишком часто пустующее — друга, союзника, сотоварища?

Возможно, причина в том, что я ощутил в нем естественность, которую напрасно ищу в. Ни сознание своего превосходства, ни наследственная склонность повелевать, ни даже возраст ничто не заставляет его уныло важничать, настороженно пыжиться, как это делает самый мелкий буржуа, кичащийся своим единственным преимуществом деньгами. Мне кажется, буржуа вечно озабочены тем, чтобы сохранить дистанцию если говорить на присущем им языкетогда как он сохраняет свой ранг совершенно непринужденно.

О, я отлично понимаю, сколько кокетства — я хотел бы думать, бессознательного — в его отрывистом, почти грубом, лишенном какой бы то ни было снисходительности тоне, который тем не менее никого не унижает и вызывает у последнего бедняка не столько мысль о его подчиненности, сколько идею свободно принимаемой военной дисциплины.

Немало также и гордыни. Но, слушая его, я приободряюсь. На крестьянском буфете она производит впечатление. Но в лавке антиквара или на аукционе, в день большой распродажи, вы ее даже не заметили. Когда же я признался, что все еще не потерял надежды заинтересовать г-на графа своими планами попечительства, он пожал плечами: Я и в самом деле не думаю, чтобы он был слишком щедр.

Если он и не производит, как многие другие, впечатления человека, которого держат деньги, то сам он за них, спору нет, держится. Я хотел также побеседовать с ним о м-ль Шанталь, понурый вид которой меня тревожит.

Однако натолкнулся на явное нежелание говорить об этом, потом он вдруг очень развеселился, но его веселость показалась мне деланной. Имя м-ль Луизы его, кажется, крайне обозлило. Он покраснел, лицо его стало деревянным. Мы охраняем, пусть. Но мы охраняем, чтобы спасти, вот чего не хочет понять мир, ибо он стремится к одному — продлить.

А ныне довольствоваться этим уже. Древний мир, возможно, и мог себя продлить. Он был для этого создан. В нем была чудовищная тяжесть, гигантское бремя прижимало его к земле: Вместо того чтобы с ней лукавить, он ее принял всю целиком, полностью, он положил ее в основу закона. Обратил в закон в ряду других законов, он учредил рабство.

И нет сомненья, что, какой бы высокой степени совершенства ни достиг древний мир, он не мог сбросить гнет проклятья, поразившего Адама. Дьявол хорошо это знал, лучше, чем кто бы то ни. Но до чего же жестоко это было — почти полностью переложить груз проклятья на плечи человеческой скотины, избавившись тем самым от тяжкого бремени.

Всю огромную совокупность невежества, бунта, отчаяния нес на себе своего рода народ-жертва, народ, не имеющий ни имени, ни истории, ни достояния, ни союзников — во всяком случае, таких, о которых можно сказать вслух, — ни семьи — во всяком случае, законной, — народ без имени и без богов.

Какое упрощенное решение социальных проблем, методов правления! Но этот институт, казавшийся неколебимым, на самом деле был куда как хрупок. Чтобы покончить с ним навсегда, хватило одного столетья. Хватило бы, возможно, и одного дня. После того как народ-искупитель рассеялся, какая сила могла бы заставить его вновь встать под ярмо?

Институт рабства умер, и вместе с ним рухнул Древний мир. Люди верили, делали вид, что верят в необходимость рабства, принимали его как нечто непреложное. Но оно никогда не будет восстановлено. Человечество не посмеет испробовать вновь эту чудовищную возможность, риск слишком велик. Закон может терпеть несправедливость, исподволь ей потворствовать, но своей санкции он уже не даст ей. У несправедливости больше никогда не будет легального статуса, с этим покончено.

Что не мешает ей, однако, распространяться по свету. Общество, уже не смеющее открыто использовать ее ради блага узкого круга, вынуждено неустанно преследовать зло, которое заключено в нем самом и, будучи изгнанным из законов, почти тотчас пробилось в нравах, начав, как бы в обратном направлении, свой неустанный бег по адскому кругу. Хочет оно того или не хочет, общество отныне разделяет удел человеческий, ему предстоят те же неподвластные разуму перипетии. Некогда оно было безразлично к добру и злу, не ведало иных законов, кроме охраны своего собственного могущества, христианство наделило общество душой, и эту душу оно либо погубит, либо спасет.

Я показал эти строки г-ну торсийскому кюре, однако не посмел сказать, что они принадлежат. Но он так проницателен — а я так не умею лгать, что не знаю даже, может, он и догадался. Вернув мне листок, со смешком, который я уже знаю и который не сулит ничего хорошего, он сказал: Вообще-то говоря, если всегда полезно мыслить здраво, то дальше лучше бы не заглядывать.

Видишь вещь, как она есть, без всякой музыки, и не рискуешь убаюкать себя песенкой, которую сам себе поешь. Если ты заметил истину походя, вглядись хорошенько, так, чтобы потом узнать ее, но не жди, пока она состроит тебе глазки. Мать, подруги утешали ее, уверяя, что и в этом случае она ничего не смогла бы сделать. И все-таки чувство вины не оставляло. Она навсегда запомнила тот день, каждую его проклятую минуту, каждую трагическую секунду.

Отец заехал за. Это был последний день ее занятий в той, старой, школе. На следующий год ты станешь взрослой, говорил ей отец, и пойдешь в другую. В эти последние весенние дни, когда Дэвид мог, он старался сам забирать ее из школы. Они уезжали обедать куда-нибудь вдвоем. Только не говори маме, малышка Майя, смеялся. Через несколько месяцев, продолжал он, когда ты пойдешь в среднюю школу, ты будешь сторониться меня, но навсегда останешься моей блошкой, пусть и немножко другой, поэтому сейчас будем наслаждаться моментом.

Майя обожала экспромты отца. Обеды в китайских ресторанчиках, рис, котлетки, сухарики и мороженое. Дэвиду нравилось название ресторанчика, потому что оно содержало имя его дочери. Меган, сдвинутая на здоровье, терпеть не могла китайских и вообще восточных ресторанов, утверждая, что блюда в них — чистая отрава. Когда они ходили в рестораны втроем, отец, сидя за столом, заговорщицки подмигивал дочери.

И часто смеялся, видя, как сердится Меган. Да, экспромты ее отца были чудесны. И всему этому внезапно пришел конец. В тот проклятый день Дэвид решил сначала заехать к себе в студию.

Подожди меня в машине. Она даже не заметила, сколько времени прошло. Мобильник-эсэмэс-музыка-в-наушниках, порылась в бардачке машины. Неожиданно до нее дошло, что отца нет уже более получаса. Она решила подняться и посмотреть, чем же так занят ее рассеянный родитель, что позабыл про. Сколько можно, сердито думала Майя, поднимаясь по узкой крутой лестнице здания, в котором размещалась студия Дэвида.

Прекрасное место для моих студий, объявил он своим женщинам, когда арендовал. Однако когда Майя увидела этот странный дом в тишайшем квартале Хэмпстед-Хиф, ее разобрал смех. Старый деревянный дом, окрашенный в желтый и синий цвет.

Один на другой карабкаются четыре этажа, на каждом этаже по одной комнате. На последнем этаже, под стеклянным потолком мансарды, отец установил свой телескоп. При свете ярких огней Лондона ты уж точно разглядишь свои звезды, подшучивала над ним Меган.

А Дэвид души не чаял в своем убежище, расположенном в двух шагах от заросшего вереском холма Хэмпстед, этого почти нетронутого островка природы, по тропинкам которого он любил бродить, предаваясь размышлениям, когда наблюдений за звездами и изучения небесных карт ему было недостаточно.

В двух шагах от дома стояла странная церковь, Росслин-Хилл Юнитариан Чапел. В день весеннего равноденствия в ней устраивался настоящий праздник по образу и подобию кельтских. Эта деталь сразу пришлась Дэвиду по вкусу.

Дэвид — известный астрофизик, Дэвид — дотошный исследователь, Дэвид — мужественный разведчик. Дэвид — мой отец. Майя безумно любила своего всегда витающего в облаках отца. Дэвид оборудовал для нее комнату на втором этаже. Так ты защищена, как ветчина в бутерброде, двумя этажами, объяснил он запрыгавшей от радости дочери. В тот день, поднимаясь по лестнице, ведущей на третий этаж, в рабочий кабинет отца, Майя не испытывала радости.

Напротив, у нее было какое-то тревожное предчувствие. Она позвала отца, но ей никто не. Слышался только шорох перебираемых бумаг. Но в эту минуту Дэвид уже ничего не мог воспринимать. Когда Майя вошла, она увидела человека в темной куртке с капюшоном на голове. Он стоял к ней спиной, нагнувшись над отцовским письменным столом. Майя застыла, словно парализованная. Лишь ее взгляд работал как сканер, методично регистрируя все детали. Позже Майя, реконструируя происходившее, поняла, что в тот момент даже не испугалась.

Она стояла спокойно, тщательно фиксируя все подробности. Чтобы никогда не забыть. Взглянув на пол, она отметила полный разгром, разбросанные книги и бумаги, валяющийся в углу компьютер отца. И опять она не шевельнулась. Не сдвинулась ни на миллиметр. Она продолжала оставаться на месте. Невидящим взглядом она уперлась в стол, за которым лежал с раскинутыми ногами и руками ее отец. Она не могла его видеть лежащим на полу из-за стола. Она не хотела видеть.